30 декабря 1949 года на Хабаровском процессе был вынесен приговор 12 бывшим офицерам японской Квантунской армии. Их признали виновными в создании спецподразделений для разработки биологического оружия и проведении экспериментов над людьми. Хабаровский процесс стал последним из послевоенных советских открытых судебных процессов над иностранными военными преступниками. Все обвиняемые получили сроки от 2 до 25 лет исправительно-трудовых лагерей.
Всего в ГУЛАГе оказались около 3000 японских военнослужащих, осужденных, в основном, за военные преступления. Остальные солдаты и офицеры Квантунской армии провели от полутора до 12 лет в специальных лагерях для военнопленных. О том, как им там жилось, рассказывает доктор исторических наук Эльза-Баир Гучинова, автор монографии «Рисовать лагерь. Язык травмы в памяти японских военнопленных о СССР».
– Эльза Мацаковна, почему в Японии солдат и офицеров Квантунской армии называют не пленными, а интернированными?
– Поскольку они не сдались в плен по своей воле, а подчинились манифесту императора о капитуляции. В августе 1945 года 640 тысяч японских солдат и офицеров в Маньчжурии сложили оружие, выполняя необсуждаемое решение императора, и перешли в распоряжение Красной армии. В результате их вывезли эшелонами на территорию СССР, в основном, в районы Восточной Сибири, где поместили в лагеря принудительного труда.
Называть себя интернированными предпочитают и сами бывшие военнопленные. Ведь плен в Японии всегда считался позором, уделом слабых. Японской армии не нужны были заградительные отряды – их роль играло чувство долга. А в японской культуре не было примеров плена, который мог бы считаться образцом мужества и достоинства, служить нравственным ориентиром для военнослужащих Квантунской армии. Поэтому им самим пришлось решать, как выжить, сохранив лицо. И для многих стимулом остаться в живых стало стремление вернуться домой и рассказать о том, насколько сложно было вести себя достойно в невероятно трудной ситуации. Выполнить предназначение морального свидетеля, чтобы избежать возможного упрека.
– В Японии же опубликовано множество мемуаров о годах, проведенных в плену в СССР. Как вам кажется, почему пережившим плен японцам так важно было зафиксировать свои воспоминания?
– То, что более двух тысяч бывших военнопленных из Квантунской армии решились написать мемуары о своей лагерной жизни, – это действительно уникально. Мировая мемуаристика не знает другого примера, чтобы пленники массово оставили воспоминания о жизни в лагерях страны-победительницы. Я считаю это доказательством силы духа. Среди бывших солдат вермахта и их союзников также были те, кто написал мемуары о годах плена в СССР, но там счет идет на десятки, а не тысячи.
Что не менее удивительно, для большинства японских мемуаров о советских лагерях характерна нотка ностальгии, а иногда и умиления, с которыми авторы вспоминают чужую страну. «Посмотрите на мои часы, они русские. Я всегда ношу русские часы, это уже третьи», – с гордостью показывал мне запястье пенсионер Ивао Нисимура, когда мы встречались с ним в Японии. А археолог Кюзо Като не только долго вел полевые работы в России, но и написал книгу «Сибирь в сердце японца». Думаю, причина в том, что японцы отлично видели разницу между политикой государства и отношением обыкновенных русских людей. Если государство морило их голодом в лагере и заставляло трудиться до изнеможения, то простые люди часто относились с сочувствием, поддерживали, что помогло японцам выжить и рассказать о пережитом.
– Воспоминания бывших японских военнопленных существуют не только в форме текстов, но и в форме своеобразных комиксов. Как вы полагаете, с чем это связано?
– Жанр рисованных воспоминаний отлично подошел, чтобы передать смесь высокого и низкого, с иронией и улыбкой показать самих себя в трагических обстоятельствах. Рисунки с комментариями стали своего рода арт-терапией, помогли справиться с травматическим опытом плена. Ведь нарисовать проще, чем рассказать. Авторы не пытались представить себя героями, а рассказывали о пережитом, не стесняясь проговаривать малейшие детали, в том числе и те, что могут выставить их не в лучшем свете, вплоть до физиологических. И эти бесхитростные картинки стали визуальным эпосом об архипелаге ГУПВИ.
– Насколько лагеря Главного управления по делам военнопленных и интернированных были похожи на ГУЛАГ?
– Структура, кадры, режим, внутренний распорядок – все это было практически таким же, как в ГУЛАГе. Недаром контроль за работой ГУПВИ Берия возложил на Василия Чернышева, который на тот момент был руководителем ГУЛАГа. Масштабы также были сопоставимы: к концу 1945 года в 267 лагерях ГУПВИ насчитывалось свыше 4 млн военнопленных из более чем 30 стран. Больше всего было немцев – 55%, на втором месте по численности были японцы – 16%.
Конечно, в содержании советских зэков и иностранных военнопленных были и отличия. Одно из самых серьезных – в ГУПВИ не было осужденных за уголовные преступления, которые терроризировали остальных заключенных при молчаливой поддержке лагерного руководства. Жить за колючей проволокой без преступных группировок было легче. И все же в ГУПВИ было практически так же тяжело, как в ГУЛАГе. Нарисованные японцами воспоминания годы спустя рассказывают, что причиняло им больше всего страданий, и их сюжеты часто поразительно схожи.
– Какие сюжеты встречаются чаще всего?
– В первую очередь, сюжет о мародерстве. Безоружные японские солдаты и офицеры не могли защитить свою собственность, что противоречило их представлениям о достоинстве и мужественности. А ведь среди личного имущества были не только такие бытовые вещи, как часы или авторучки – они были особенно желанным заморским трофеем для неизбалованных советских людей, – но и символы родины: например, флаги или защитные амулеты, подаренные родными. Мародерство было особенно оскорбительным и потому, что победители унижали проигравших, вооруженные – безоружных, сильные – слабых.
Впервые военнопленные столкнулись с мародерством еще по пути в лагеря ГУПВИ, и не только со стороны советских солдат. Вот какие воспоминания оставила одна из жительниц Моршанска: «Наши люди на вокзале этот эшелон несколько дней ждали. Как только японцы сошли на перрон, их тут же все кинулись грабить, в один момент оставили узкоглазых без штанов. Еще бы – ведь с собой в неведомую Россию японцы везли огромные тюки с добром: невесомые пуховые матрасы и подушки, несколько смен постельного белья, теплые куртки и штаны, новенькие фотоаппараты с цветной пленкой, краски для рисования и даже мешочки с приправами для риса».
Грабежи и вымогательство не прекращались и после прибытия в лагеря.
Некоторые охранники в итоге носили на запястьях по несколько часов, что стало для японцев символом советского мародерства. Доходило до того, что у заключенных вырывали золотые коронки изо рта. А во время ежедневых поверок даже насилия применять было не нужно: охранник мог просто забрать любую понравившуюся ему вещь, пока владелец стоял в общем строю на морозе. «Мы закончили трудовой день и вернулись в палатку. Там, как снег на голову, советские солдаты искали оружие и опасные вещи, но в действительности конфисковали все хорошее, что могли найти. В действительности это был грабеж. Это повторилось дважды. Как нам не везет», – вспоминал бывший военнопленный Исаму Ёсида. Поэтому поверки – еще один частый сюжет рисунков о плене.
Авторы с иронией отмечают, что многие советские солдаты были не сильны в математике, поэтому переклички превращались в настоящее мучение. «Ждать два часа – 120 минут – для физически ослабленных людей это слишком долго. Некоторые притаптывали, махали руками слева направо, но и такие упражнения не могли согреть уставшие тела. Кругом были желтые пятна на снегу, так как люди мочились там, где стояли. Некоторые падали на землю. Мы ненавидели эти переклички. Как мы желали, чтобы они быстрее закончились», – признавался Исаму Ёсида.
Бессмысленность происходящего подчеркивала бесправный статус человека. Поверки были дополнительной формой унижения, повторявшейся дважды в сутки.
– Унизительными были и ежемесячные медицинские осмотры. Врачами и медсестрами, как правило, были женщины. И стоять перед ними, одетыми в форму, абсолютно голыми, да еще и с выбритым пахом, было само по себе унизительно. Но еще больше оскорблял достоинство неприличный – особенно с точки зрения мужчин, воспитанных в традиционной культуре, – жест, с помощью которого медперсонал определял, к какой работе годен человек. Женщина-врач брала голого пленного за ягодицу, рукой оттягивала кожу и оценивала, остался ли под ней хоть какой-то жировой слой. От этого зависело, работы какой степени ждут пленного. Если кожа висела, его направляли на более легкую работу. По сути, это была процедура селекции, от которой зависело само выживание человека. И то, что это судьбоносная процедура сопровождалось унижением перед женщинами, унижало особенно.
– Унизительно было и то, что приходилось мириться со вшами, клопами и блохами – неизменными спутниками лагерей, где люди годами вынуждены жить в полной антисанитарии. Поэтому так часто встречается сюжет с паразитами – он подчеркивает, что люди были низведены до положения рабочего скота, человеческого стада. И по той же причине эти крохотные насекомые заняли такое непропорционально большое место в воспоминаниях. Сложно уважать себя и сохранять человеческое достоинство, когда живешь в скотских условиях.
Антрополог Рут Бенедикт назвал японскую культуру культурой стыда. Человек опасается не чувства вины, источник которого осуждение внешнее, а внутреннего чувства стыда. И эффект стыда усиливается, когда на всеобщее обозрение выставляется то, что человек, следуя общепринятым нормам, хотел бы скрыть. Поэтому почти во всех рисунках о лагере присутствует тема экскрементов. То, насколько часто она встречается, говорит о том, насколько болезненно было перенести публичность интимных процедур.
Показателен рисунок бывшего воздушного десантника Киути Нобуо. Он нарисовал себя, справляющим нужду рядом с охранником, сопроводив текстом: «Что толку говорить ему, что мне нужно в туалет, он все равно не понимает слов. Боясь, что могу сбежать, он всегда смотрел, что я делаю, стоя рядом. А у меня из-за этого сам процесс никак не получался». Киути Нобуо смеется над ситуацией, ведь страдают обе стороны – не только пленник, но и охранник, вынужденный мириться с неприятным запахом. Он испытывает те же прелести тюрьмы, что и заключенный.
Однако, конечно же, самый пронзительный, самый тяжелый сюжет всех изображений сибирского плена – о том, как голодные люди делят хлеб.
– Но ведь, если верить документам, японских пленных кормили сравнительно неплохо. Согласно приказу от 28 сентября 1945 года, на каждого человека в день приходилось 300 г хлеба и столько же риса, по 50 г мяса и 100 г рыбы, 600 г овощей. Даже паста мисо из бобов в списке продовольственного довольствия есть…
– Верить этим цифрам можно в такой же степени, как передовицам газеты «Правда». Были и другие приказы, которые должны были обеспечить военнопленным относительно неплохое довольствие. Так, уже 13 ноября 1945 года замминистра НКВД Сергей Круглов подписал директиву о включении в меню национальных блюд. А 28 декабря был подписан еще один приказ – о том, что японских военнопленных следует снабжать более привычной для них едой. Однако все интернированные, с кем я разговаривала в Японии, очень удивлялись, узнав, сколько и каких продуктов должны были получать. Археолог Кюзо Като, к примеру, не видел риса больше четырех лет. Все, что давали заключенным в лагере неподалеку от Братска, где он находился, – это неочищенный гаолян, который нужно было самостоятельно чистить и долго варить, чтобы он стал съедобным.
Свидетельствам самих военнопленных веришь больше. Ведь известно, что зимой 1945-1946 года погибла десятая часть японского контингента. После этого даже руководству МВД стало очевидно, что для борьбы с высокой смертностью пленных нужно лучше кормить. Однако и все последующие годы питание заключенных ГУПВИ было на грани выживания. Недаром на многих рисунках о лагере фигурирует пустой котелок и алюминиевая ложка. Это единственные предметы, которые интернированные получили от советских властей, их так и называли – «сталинский подарок». Котелок и ложка стали символом сибирского плена, а то, что они пусты, – символом голода.
– Сохранилась фотография, сделанная в 1956 году, перед отправкой самой последней партии военнопленных в Японию. Люди сидят в нарядно украшенном зале, столы ломятся от еды…
– На этом прощальном банкете японские пленные, наверное, впервые за все годы, проведенные в СССР, смогли поесть досыта. И эта фотография, по всей видимости, была сделана, чтобы показать, как хорошо жилось в советском плену. Однако эффект получился обратным. Видно, что людям непривычно сидеть за столами, полными еды. Их принужденные позы показывают, насколько они удивлены, что их принимают за людей, кормят, как людей. Зачем понадобился этот спектакль? Не знаю. Может, в знак примирения? Своих заключенных – узников ГУЛАГа – перед освобождением так не кормили… Вероятно, потому что примирение с «врагами» внутри страны было в принципе невозможно.
Обычный рацион японских военнопленных не имел ничего общего с изобилием на прощальном банкете. Главным и ценнейшим источником калорий был хлеб. Те, кто вырабатывал не менее 75% нормы, получали так называемую «гарантийную пайку». Кроме нее были еще урезанная «карцерная» пайка и добавочная, «стахановская». Но погоня за дополнительной пайкой была опасна. Недаром лагерная поговорка гласит: «Не маленькая пайка губит, а большая». Многие знатоки ГУЛАГа писали, что скорее погибает тот зэк, что тяжело работает ради дополнительной пайки. Она не компенсирует физических затрат, которые уходят на то, чтобы ее заработать. К такому же выводу со временем пришли и пленники ГУПВИ. «Есть список, в котором зафиксировано, сколько граммов еды полагается по процентам нормы. Не все ясно поняли норму, или начальники нас обманывали. Сложно было выработать больше 100%. Но все старались работать больше и исхудали», – констатировал в своих воспоминаниях бывший военнопленный Моринари Ооути.
Большинство заключенных довольствовались гарантийной пайкой, а ее катастрофически не хватало, чтобы восполнить тающие силы. Поэтому так часто встречается сюжет о том, как заключенные напряженно наблюдают за резкой хлеба. Каждая крошка была на счету. Справедливое распределение хлеба становилось вопросом жизни и смерти. Но насколько бы честно не делили еду, ее все равно не хватало. Итогда страдающие от невыносимого чувства голода пленные забывали о морали и решались на воровство. «Нам хотелось есть, и мы, проткнув мешок с рисом бамбуковой палкой, отсыпали рис», – признавался Киути Нобуо. А Ивао Нисимура написал об этом хокку: «Работая на складе, Ворую сою и рис. Привык грызть их сырыми».
Воруя продукты, военнопленные жестоко страдали не только от голода, но и от стыда. Заключенные ГУЛАГа ничего подобного не испытывали: там кража любого лагерного имущества не просто не считалась зазорной, а напротив, вызывала восхищение и зависть.
Если не удавалось украсть, японские пленные нарушали еще одну культурную норму из прошлой жизни и занимались попрошайничеством. Об этом рассказывает хокку Ивао Нисимура: «В школьном дворе стоим на августовской жаре В очереди спросить остатки еды У советских солдат».
Голод заставлял забыть и о нормах гигиены. «Ем суп и вижу Отражение своих глаз в тарелке. На дне миски – маленькие мухи» – так Ивао Нисимура передал свои эмоции годы спустя. В пищу теперь шло все то, что раньше вообще не рассматривалось в качестве еды, – пищевые отходы, помои, падаль, корм для животных и даже их экскременты. У военнопленных было преимущество перед зэками ГУЛАГа – их выпускали на работу за территорию лагеря без конвоя, и они съедали всю живность вокруг. Лягушки, крысы, змеи, белки, кошки, собаки – все это теперь годилось в пищу.
Но даже нарушая табу, казавшиеся раньше незыблемыми, японцы постепенно слабели от голода и непосильного труда. Как я уже говорила, в первую зиму умерла десятая часть интернированных. А весной 1947 года была организована первая репатриация. 166 240 человек отправили в Японию не из соображений гуманности, а потому, что система ГУПВИ не хотела нести расходы на содержание нетрудоспособных больных людей.
– Японские военнопленные выполняли те же работы, что и заключенные ГУЛАГа?
– Во многом да. Так, 115 924 японских пленных были задействованы на строительстве Байкало-Амурской магистрали, и многие сотни километров БАМа уложены их руками. В 1947 году на 317-километровом участке между Тайшетом и Братском работало 50 тысяч японцев. Лагерное руководство обещало, что военнопленные вернутся домой, когда закончат строительство железной дороги. Люди поверили и надрывались из последних сил. И как же горько было осознать, что их обманули. Зэки ГУЛАГа привыкли не верить власти, а у японцев не было иммунитета к вероломству и лжи государственных служащих. Если им обещали в первую очередь репатриировать передовиков производства, они старательно трудились ради этой цели.
– Насколько эффективен был труд японцев в Сибири? Они смогли адаптироваться к экстремальным сибирским условиям?
– Уже к весне 1946 года советскому руководству стало очевидно, что нужно искать другие способы применения даровой рабочей силы. «В закрытых помещениях на производстве японцы хорошо работают, в большинстве перевыполняя планы нормы выработки. На открытых же работах, где в основном заняты военнопленные японцы, … нормы выполняются, как правило, не выше 50–60%. Такое положение объясняется, главным образом, неприспособленностью японцев к суровым климатическим условиям Дальнего Востока и Сибири. Японцы, работающие в мягком климате Узбекской ССР, работают вполне удовлетворительно и на открытом воздухе», – отмечалось в докладе, направленном 26 февраля 1946 года Сталину, Молотову и Берии.
Однако никаких серьезных мер, чтобы изменить ситуацию, предпринято не было. Японцы так и продолжали трудиться на лесозаготовках, в строительстве, в шахтах и каменоломнях. Причем к ним применялись те же нормы, что и к профессиональным вольнонаемным рабочим. Поэтому память о лагерях – это и память о тяжелом, непосильном труде. А из множества русских выражений бывшим пленным больше всего запомнились слова «давай» и «норма». Оба они имеют самое непосредственное отношение к работе – «давай!» как понукание и «норма» как ее результат.
Японцам приходилось тяжелее не только из-за сурового климата. Они не смогли освоить русское искусство халтурить. Заключенные ГУЛАГа всегда помнили, что работают на государство, и приносить ему пользу не собирались. А японские военнопленные даже на государство, которое обошлось с ними так жестоко, трудились не за страх, а на совесть. Они не смогли отказаться от правил трудовой этики, которая предписывала всегда работать одинаково хорошо.
Японцы просто не умели работать иначе, поскольку труд для них был напрямую связан с достоинством его исполнителя. Недаром до сих пор, когда о каком-то доме говорят, что он построен пленным японцами – это лучшая гарантия качества. Японцы не халтурили, как советские строители, для которых главным было выполнить план. Более того: если их начинали торопить, дружно кричали в ответ: «Не надо пахай! Пахай не надо!». Результат – дома их работы построены надежно, крепко, на века.
Лагерное начальство достаточно быстро осознало, что этика труда японцев в корне отличается от отношения к работе узников ГУЛАГа, и научилось это использовать. Корпоративному духу японцев оказалась близка идея социалистического соревнования, они невольно втягивались в эту игру. Поэтому по примеру стахановского движения в ГУПВИ было организовано харадзюковское движение. Причем японцы не ловчили, как при постановке рекорда Стаханова, которому приписали результаты работы всей бригады. Они честно работали и так же честно отчитывались о результатах своей работы. Недаром многим советским людям японцы казались наивными: они не усвоили с детства двойные стандарты, на которых строилась жизнь в СССР, и верили, что слова должны соответствовать делам.
– Вы упомянули, что японцы видели разницу между политикой государства и отношением обыкновенных русских людей. К пленным действительно относились с симпатией и сочувствием?
– Общение с местными жителями стало одним из самых сильных позитивных впечатлений, вынесенных из долгого сибирского плена. Сердечность и милосердие сибиряков как раз и сформировали то теплое отношение к России, которое многие бывшие военнопленные пронесли через всю жизнь.
Почему сибиряки отнеслись к японцам с сочувствием? Полагаю, здесь целый комплекс причин. Многие местные сами прошли через каторгу или лагеря, и понимали, насколько горек хлеб неволи. К тому же японцы выгодно отличались от других военнопленных и заключенных. Их доброжелательность и вежливость, трудолюбие, чистоплотность и аккуратный внешний вид – все это не могло не вызвать симпатию. Свою роль сыграло и то, что, в отличие от немецких пленных, японцы не участвовали в военных действиях на территории СССР. Сибиряки не видели в них врагов и не испытывали личной ненависти.
Японцы часто вспоминают случаи, как незнакомые люди делились с ними едой. Пленные особенно целили такие подарки, поскольку прекрасно понимали: простым людям в стране-победительнице приходится едва ли не тяжелее, чем им самим. «Мы видели, что страдаем не только мы, но и советские рабочие, которые тоже работали без обеда. Страна выиграла войну, но жизнь у людей была нелегкая», – вспоминал Моринари Ооути. «Пожилая русская женщина тащила санки, на которых везла немного еды. Она шла, потерянная, и я подумал, что для простого народа нет победителей и побежденных» – так подписал свой рисунок Цуёси Хисанага. А Кюзо Като оставил такое свидетельство: «Справедливости ради нужно заметить, что в то время с питанием было плохо и у советских людей. В Советском Союзе существовала жесткая карточная система распределения продуктов. Когда русские узнавали, сколько продуктов дают военнопленным, они удивлялись и говорили: «О, совсем неплохо, у вас гораздо лучше, чем у нас». В отличие от нас, эти люди были свободны, они могли купить еду на базаре, где-нибудь выращивать овощи, фрукты, собирать грибы, держать корову и доить ее, но все же, если говорить об основных продуктах – хлебе, мясе, то я думаю, у нас их было не меньше, чем у советских людей».
Конечно, японцы порой сталкивались и с недоброжелательностью, но это было скорее исключением, чем правилом. А самые искренние отношения складывались с детьми. «Такие непосредственные и наивные, русские дети совсем не обращали внимания на расовые различия. Мне повезло, что довелось поиграть с ними», – писал Моринари Ооути.
Если дети дарили что-то своим новым друзьям, то японцы даже спустя годы точно помнили, что именно им подарили. «Когда я собирал мусор на улице, ко мне подошла девочка и дала коробку. Я поблагодарил ее и заметил, что ее мать смотрит на нас из-за занавески. Я кивнул ей, и она ответила. Внутри было 700 г хлеба, три селедки, пачка махорки и спички». Такое точное перечисление говорит о том, какую высокую ценность, и прежде всего символическую, имели эти подарки.
Японцы и сами старались делиться с детьми всем, чем могли. Так, мальчишки, выросшие неподалеку от лагеря в Елабуге, вспоминали, как японцы бросали им через ров турнепс с поля, на котором работали. А в Комсомольске, где пленные ремонтировали дома, они давали деньги местным ребятишкам, чтобы те купили им хлеб и сахар, и потом обязательно угощали их сладкими бутербродами. Ведь пленные понимали, что тяжело живется не только взрослым, но и детям. «Я видел босого мальчика-пастуха, примерно десяти лет. Я подумал, что советская система, заставляющая работать даже таких детей, была страшна», – признавался Исаму Ёсида.
– А бывало ли, что у японцев завязывались отношения с сибирячками?
– Конечно. Даже браки японцев с русскими девушками были не такой уж редкостью. По данным одного из экспертов по вопросам японского плена в СССР Сергея Кузнецова, в одном только городе Канске Красноярского края осталось около 50 бывших солдат Квантунской армии, женившихся на местных женщинах. Однако далеко не всем удавалось получить разрешение остаться в СССР. Да и не все в принципе имели такое желание: подневольный статус снимал с военнопленного всякую ответственность за будущее. Недаром Киути Нобуо нарисовал такую сценку: беременная женщина с грустью провожает уходящий эшелон. Подпись под рисунком гласит: «Не плачь, Наташа. Любая встреча неизбежно влечет за собой расставание. Кажется, там была девушка, боевая подруга, для которой это расставание было особенно больно. И ты, Наташа, что так горько шепчешь слова прощания, что ты сейчас делаешь, что с тобою, бедная, стало?»
О том, что далеко не все романы имели счастливую развязку, свидетельствует и короткая история любви, рассказанная Моринари Ооути. Некая конторская работница влюбилась в японца, который красил стены в этой конторе. Она сказала ему, что он очень похож на ее мужа, погибшего в Сталинграде. Когда родился ребенок, японца не наказали, но тут же перевели на другое место работы.
Как мы видим, чтобы встречаться с иностранным военнопленным, от женщины требовалось не только смелость, но и готовность к возможным последствиям. Ее ждало не просто осуждение общества, но зачастую и административное наказание, а в перспективе – судьба матери-одиночки с ребенком-полукровкой. Хеппи-энду мешали не только внешние преграды: разница культурных стандартов была очень серьезной, понять и принять друг друга было совсем не просто. И все же воспоминания о «прекрасных мгновениях», как назвал их Киути Нобуо, сохранились на долгие годы.
Историк Александр Кузьминых, автор монографии «Иностранные военнопленные и советские женщины», пришел к выводу, что именно в советском плену была одержана последняя победа в Великой Отечественной войне – победа над фашистской пропагандой и теорией расизма. И выиграли эту «битву» простые советские люди.
– Разве лагерной охране не удавалось разрушить благоприятное впечатление, сложившееся от общения с обычными людьми?
– Японцы в своих воспоминаниях поделили конвоиров на две условные группы – «хороший солдат» и «плохой солдат». Последний похож на типичного лагерного садиста, не раз описанного в мемуарах заключенных ГУЛАГа. Вот как описал этот типаж Цуёси Хисанага: «Внимание, подходят они. Мы боялись этих людей, к тому же их двое. Мы называли одного Синим дьяволом, другого – Красным. Они не выбирали методов, заставляя нас выполнять норму. Из-за их нечеловечески жестоких требований наши товарищи один за другим падали, другие болели и со слезами обиды умирали.
Я не могу забыть эти жадные глаза дьяволов и стоны умирающих соратников». Прозвище «Красный дьявол» для «плохого солдата» встречалось почти в каждом лагере, поскольку это типичный персонаж японского фольклора. «Красных дьяволов» было особенно много среди советских солдат, воевавших в Маньчжурии. Однако много было и других, добрых. Например, как вспоминал Моринари Ооути, «когда я ел кашу, русский солдат мне отдал свой хлеб», и «хотя это было запрещено, но добрые охранники иногда разрешали копать картошку».
Добрыми могли быть не только рядовые. Так, Итиро Такасуги в своих мемуарах вспоминает начальника лагеря Демина, кадрового офицера, который был «единственным в лагере, кто отдавал честь японскому пленному в ответ на его приветствие».
Мягче остальных были охранники, которые сами побывали в немецком плену. Кюзо Като рассказал об одном из них: «Лупандин был хорошим человеком. К нам, военнопленным, он относился доброжелательно. В присутствии начальства Лупандин делал вид, будто держал нас в строгости. Когда же свидетелей не было, он был достаточно мягким и никогда не выгонял нас на работу, если мы не могли идти. Лупандин прошел немецкий плен и частенько, не вдаваясь в подробности, говаривал: «Ваша жизнь в плену не идет ни в какое сравнение с тем, как жили мы в Германии».
Порой между пленными и конвоирами складывались и дружеские отношения. «Подружился я с летчиком, капитаном Покровским. Веря в японскую порядочность, он доверял мне свои ценные вещи и ключи от склада, а сам бежал по делам», – вспоминал Киути Нобуо.
Дружба не возникала сама по себе. Чтобы преодолеть пропасть между конвоиром и пленным, нужен был человеческий жест. Как правило, его делал охранник как человек с более высоким статусом. «Когда мы работали у ограды казармы, сердечный советский солдат собрал и отдал нам все остатки от обеда. Наш обед был очень скудным, так что его доброта нас тронула. Хотя мы дрожали на холоде, мы все ели с признательностью», – писал Исаму Ёсида. Но в воспоминаниях Киути Нобуо есть эпизод, который был абсолютно невозможен в ГУЛАГе – когда дружеский жест делает не конвоир, а пленный.
«В мокрые от снега портянки совсем молодой солдат заворачивает ноги. Я отдал ему одну пару носков, обычно я надевал сразу две пары. Спросив его, сколько лет, получил ответ: 14. Солдат растирал двумя руками почти отмороженные ноги, а в его голубых глазах стояли слезы. О маме, наверное, вспоминал». Ни один зэк ГУЛАГа никогда не подарил бы свои носки охраннику. Если бы у него случайно и оказалась пара лишних носков, зэк обменял бы их на хлеб или махорку. А японский военнопленный видит в конвоире не врага, а такого же угнетенного, как он сам, и сочувствует ему, поскольку считает себя сильнее, чем юный охранник.
Судя по воспоминаниям, японские пленные довольно часто видели среди охранников хороших людей. Может быть, в этом есть нечто близкое стокгольмскому синдрому. Как бы то ни было, я не помню добрых слов об охране со стороны бывших узников ГУЛАГа. Возможно, это связано с тем, что война уже закончилась, и примирение между конвоирами и японскими пленными было возможно, поскольку они больше не представляли никакой опасности. А в ГУЛАГе примирения между сторонами быть не могло – он был продолжением гражданской войны.
В памяти японских военнопленных поддержка советских людей сохранилась лучше, чем то, как к ним отнеслось государство. Вернувшись на родину, они передали интерес к России своим детям. Так, один из студентов, отец которого был в плену, любил повторять слова отца: «Я ненавижу СССР, но обожаю русских». И большинство рисунков-воспоминаний бывших пленников передают такое же теплое отношение к простым людям страны, в которой им пришлось пережить самые горькие годы своей жизни.