Мы попросили Ефимова Михаила Борисовича написать для сайта ОРЯ серию коротких эссе о его жизни и творческом пути, а также о Японии. Публикуем очередное эссе автора.
СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ
Первый барьер – медицинскую комиссию – я преодолел с помощью Жени Коновалова, старого школьного приятеля, который поступал на китайское отделение и впоследствии стал видным профессором. Я боялся, что моя врождённая близорукость закроет путь в светлое будущее, и поэтому попросил Женю пойти вместо меня к окулисту. Эта афера едва не закончилась конфузом. На вопрос врача, «Ваша фамилия?» Женя по привычке начал: «Коно…», а потом, спохватившись, добавил «Ефимов». Окулист подозрительно на него взглянул, но пропустил.
Дальше было ещё сложнее. Я уж не говорю о сочинении, в котором наляпал многовато ошибок. Приёмная комиссия, естественно, не знала, как устроить экзамен по иностранному языку. Посовещавшись, нам выдали на руки экзаменационные листы и отправили на квартиру к академику Н.И.Конраду – патриарху отечественного востоковедения. Мы с А.Поповым направились на Ленинский проспект в дом, где жили многие академики.
Его самого не было, и дверь открыла одна из его талантливейших учениц Анна Евгеньевна Глускина. Она честно призналась, что ей ещё никогда не приходилось экзаменовать ПОСТУПАЮЩИХ в институт.
Анна Евгеньевна долго расспрашивала, откуда мы такие взялись, где учились и кто был нашим учителем. Затем она подвела нас к огромному книжному шкафу, все полки которого были заставлены японскими изданиями, и спросила, какие иероглифы нам знакомы. Мы наперебой стали тыкать пальцами. Глускина улыбнулась и вывела в экзаменационном листе каждому по «пятёрке».
Так началась моя учёба в Московском институте Востоковедения.
Впереди было пять трудных лет, которые вместили неповторимую студенческую жизнь со всеми её радостями и переживаниями, первую настоящую любовь и женитьбу, мрачные годы идеологических погромов, новую волну репрессий и другие катаклизмы.
Все студенты делились на две основные категории: вчерашних школьников и демобилизованных фронтовиков. Даже внешне нас легко было различить.
Одни ходили в весьма скромных пиджачках и курточках, а другие носили выцветшую военную форму без погон. Разница в возрасте была всего 4-5 лет, но они равнялись нескольким десятилетиям.
У многих на гимнастёрках помимо орденских колодок были ещё нашивки, свидетельствовавшие о полученных в боях ранениях. Был и один статный азербайджанец с золотой звездой Героя Советского Союза. Звали его — Зия Буниятов, очень вспыльчивый юноша, ставший впоследствии академиком.
Сначала бывшие фронтовики смотрели на нас свысока, но уже к концу первого семестра все мы слились в единую студенческую семью.
В группе, где мы учились с Андреем, было поначалу человек двадцать и из них пятеро ветеранов. Некоторые участвовали в войне с Японией и даже имели пусть примитивный опыт общения с пленными носителями языка. Тем не менее, учёба давалась старшим товарищам очень тяжело, и мы старались им помочь. Самые большие проблемы доставляло обязательное конспектирование трудов классиков марксизма-ленинизма. С ужасом вспоминаю объёмистый «кирпич» под названием «Капитал». Впрочем, «Материализм и эмпириокритицизм» или «Анти-Дюринг» тоже не вызывали тёплых чувств. Были трудности и другого рода: я как-то сразу погрузился в атмосферу студенческой вольницы, которую отличало от школы отсутствие ежедневного учительского контроля. Он присутствовал только на языковых занятиях, но мой школьный запас знаний японской грамматики и иероглифов позволял первые пару месяцев жить вольготно. Я увлекался спортом, играл в баскетбол, футбол и шахматы. Однажды меня включили даже в факультетскую команду по городкам, но свою первую в жизни биту я по неумению запустил в сторону судей. Больше меня не привлекали на городошные площадки. Короче говоря, я вовсю наслаждался студенческой жизнью.
Отдельную главу следовало бы посвятить Ирочке Рябининой — голубоглазой блондинке из параллельной группы. Мы познакомились на первом же курсе во время «культпохода» (в то время практиковались такие мероприятия) в кино, после чего я произнёс фразу, которую мне вспоминали многие годы: «Давай дружить!» Так завязались наши отношения. Через три года (!) дружбы, в течение которых мы не разлучались ни на один день, состоялось бракосочетание и рождение мальчика Андрюши. Прожили мы вместе 71 (!!!) год, пока смерть не разлучила нас.
Но всё это было много позже. А пока вернусь в учебные аудитории.
Мне выпало большое счастье учиться у многих выдающихся отечественных японоведов и, прежде всего, слушать лекции Николая Иосифовича Конрада. На всю жизнь запомнилось его первое появление в маленькой аудитории, которая размещалась в деревянной пристройке: высокий, лёгкий, подвижный, большелобый, улыбчивый, с ухоженными пышными усиками. Он не любил сидеть за столом и быстро ходил перед студентами, увлечённо рассказывая о далёкой и интересной стране, которую знал и любил.
Н.И.Конрад учил, что русский язык, едва ли не единственный в мире по своей фонетике, очень близок к японскому произношению. Впоследствии я в этом убедился и часто слышал комплименты со стороны японцев. Но моей заслуги в этом никакой не было. Просто запомнились уроки Учителя, который научил нас правильно произносить японскую слоговую азбуку и такие сочетания, как «СИ», «ДЗИ», «ТИ». Бедный Николай Иосифович, если бы он слышал сегодня эти шипящие «ФУДЖИ», «ТОШИБА», «СУШИ-БАР» или «МИЦУБИШИ» и видел бы многочисленные рекламы японских фирм, написанные в переводе с английского и чудовищно звучащие для уха любого япониста.
Очень интересными были занятия по японской литературе с уже знакомой нам А.Е.Глускиной, по литературному переводу с Верой Николаевной Карабинович (она же блистательная переводчица японской поэзии В.Н.Маркова). Безумно трудную грамматику (Н.И.Конрад, свободно владевший японским и китайским языками, с полным знанием предмета говорил, что выражение «китайская грамота» не совсем точно. Правильнее было бы говорить о чём-то непонятном «японская грамота») мы постигали вместе с его супругой Наталией Исаевной Фельдман.
На первом курсе нашим преподавателем японского языка была энергичная, весёлая и румяная Александра Петровна Орлова. Кстати, её симпатичная дочь Татьяна, одна из немногих девушек, учившихся вместе с нами, впоследствии стала доктором филологических наук, большим специалистом в области японской культурологии. На старших курсах разговорный язык вёл Святослав Витальевич Неверов – удивительно скромный, талантливый учёный, автор словаря, за который был удостоен Государственной премии. Он принадлежал к той плеяде отечественных японоведов, которые вернулись в Советский Союз из Маньчжурии после окончания войны. Видимо, не надо говорить о том, что им пришлось пережить.
Среди своих институтских учителей, которым я очень обязан, хочу вспомнить также Марианну Самойловну Цын, Степана Федотовича Зарубина, Эсфирь Яковлевну Файнберг, профессора Константина Михайловича Попова. Наверное, я кого-то пропустил, но исключительно по причине слабой памяти.
К своему стыду я тогда просто не знал, какая нелёгкая судьба выпала на долю многих наших преподавателей, как много страданий им пришлось перенести, в каких тяжелейших условиях жили и творили эти замечательные подвижники. Ханжество и аморальность советской власти проявилась и в отношении к людям, которые составили гордость отечественного японоведения, имена которых известны во всем научном мире.
Дмитрий Матвеевич Позднеев (1862-1937) – основоположник российской ориенталистики, который ещё в 1897 году представлял Россию на Международном конгрессе востоковедов в Париже, был тайно расстрелян на Лубянке. Там же и в тоже время были уничтожены молодые талантливые японисты Финк и Макаров.
Николай Александрович Невский, (1892-1937) − учёный от Бога, расшифровавший тангутские рукописи, автор удивительных исследований по филологии редких диалектов, был расстрелян в том же 1937-м, когда ему не исполнилось ещё и 45 лет. В 1962 году по инициативе Н.И.Конрада ему посмертно была присвоена Ленинская премия.
Николай Иосифович Конрад, будучи уже членом-корреспондентом Академии Наук (1934г.), был арестован, и два года подвергался жестоким пыткам. Он вышел на свободу в 1941 году. Вместе с ним в Лубянской тюрьме оказались А.Е.Глускина (её муж был расстрелян), Ирина Львовна Иоффе и многие другие. А скольким замечательным людям, вся «вина» которых состояла в том, что они решили изучать труднейший язык соседнего народа, были переломаны жизни и уничтожены их родные и близкие. Они лишились работы, были вынуждены скитаться с малолетними детьми по чужим углам, просто бедствовать. Например, Вера Дмитриевна Поливанова (дочь Д.М.Позднеева) – видный специалист по истории феодальной Японии, не смогла пережить гибель отца и мужа (преподавателя военной академии) и умерла в 1943 году в полной нищете.
Трудно даже представить, в каких жалких, нищенских условиях жили наши преподаватели, так много сделавшие для отечественной науки. Почти все они ютились в тесных комнатенках в «коммуналках», куда с трудом втискивался рабочий стол и личная библиотека.
А.Е.Глускина четверть века посвятила переводу первого письменного памятника японской поэзии «Манъёсю». Это был поистине научный подвиг. Тем более, если учесть, что именно на этот период её жизни пришлось тюремное заточение, ленинградская блокада, в которой она чудом уцелела с двумя детьми, многочисленные лишения, потери близких ей людей и мучительные гонения со стороны властей. Япония оценила её труд высокой государственной наградой – орденом «Благодатное сокровище». У себя на родине выдающийся учёный и педагог осталась по существу незамеченной. Стыдно сказать, но даже на организацию её похорон средства выделила японская коммерческая фирма «Искра».
Моим научным руководителем в аспирантуре была Ирина Львовна Иоффе. Мне часто приходилось ходить к ней домой. Она жила в военном общежитии (её супруг Наум Павлович Капул – автор единственного в своём роде «Словаря чтений японских имён и фамилий» — был преподавателем в военном институте) в маленькой комнатёнке. Вся библиотека размещалась по существу на полу в коридоре. После каждого посещения своего «сэнсэя» на душе было больно и горько.
Называя имена тех, кто внёс огромный вклад в отечественное японоведение, хотелось бы вспомнить двух специалистов, у которых я не учился, но достаточно хорошо знал.
С Леоном Абрамовичем Стрижаком (1927-2009) мы познакомились на первой японской выставке, которая проходила в московском парке Сокольники, где работали переводчиками. В отличие от подавляющего большинства советских сотрудников, он знал язык в совершенстве, что объяснялось его Харбинскими «корнями». Мы стали добрыми друзьями, и я даже был свидетелем у него на бракосочетании. Впоследствии Л.Стрижак долгие годы с блеском преподавал японский язык в Институте Стран Азии и Африки и воспитал множество японистов, среди которых был и мой сын.
Ещё хочу вспомнить Бориса Павловича Лаврентьева (1929-2010). Он был просто Боря, когда мы встретились впервые в МИВе, где начинали на одном курсе. Сказать о нём, что он увлеченно занимался японским языком, было бы ошибочным. Он жил им, с каким-то рвением впитывал его в себя. После первого курса поехал в родную Грузию (у него даже сохранился характерный акцент), где работали военнопленные японцы и проводил с ними всё время. Его старания и энтузиазм были замечены, и вскоре Бориса стали привлекать к серьёзной переводческой работе. Со временем он стал профессором и заведующим кафедрой в МГИМО и по существу главным шефом переводческой службы МИД на японском направлении. С удовольствием вспоминаю, как мы вместе работали в Японии, где Б.П.Лаврентьев был советником нашего посольства.
Опять отвлёкся. Придётся снова возвращаться в альма матер.
Учёба в МИВе проходила в первые послевоенные годы, когда страна ещё жила недавней Победой. Но оставалось много трудностей, были продовольственные карточки, и народ жил впроголодь. Нам давали довольно высокую по сравнению с другими ВУЗами стипендию, а я к тому же получал 25-ти-процентную надбавку, как отличник. Но экономить приходилось на многом. Главным образом, на оплате трамвая, питании и билетах на футбол, куда мы старались пройти «на протыр».
В учёбе никаких поблажек не было. Преподаватели были строгими и требовательными, а мы, как миленькие, зубрили «иерошки». Со стороны, наверное, было забавно наблюдать пассажиров утренних трамваев, которые в жуткой давке заглядывали в маленькие блокнотики и шептали какие-то чужеродные слова.
Наш учебный процесс был подчинён основной научной концепции Н.И.Конрада, который считал, что востоковедение – комплексная наука, включающая историю, географию, литературу и, конечно же, язык народов Востока. Всё это необходимо изучать в комплексе.
Помимо ближневосточного и дальневосточного факультетов был создан дополнительно переводческий, куда отобрали наиболее успевающих.
Я оказался среди них. Теперь к японскому и английскому языкам нам добавили китайский. Это был случай из старого анекдота о ребе, который посоветовал отцу многодетного семейства, пришедшему к раввину с жалобами на трудную жизнь, взять к себе в дом …козу. А когда через две недели козу перевели обратно в сарай, наступил полный кайф. Так случилось и с нами: когда спустя год нас освободили от китайского языка, жизнь показалась сказкой.
Но студенческие годы запомнились отнюдь не повышенной стипендией и трудностями, связанными с изучением восточных языков.
Напомню, что на годы учёбы в МИВе − 1947-1952 пришлись многие мрачные и позорные страницы, связанные со сталинским режимом.
Пожалуй, самым заурядным, на первый взгляд, событием стало увлечение Вождя и Учителя вопросами языкознания. Поверьте, но для страны, которая только что пережила опустошительную войну, ещё лежала в руинах, а миллионы людей томились в ГУЛАГе, эти «вопросы» не составляли основу бытия. Но так уж было заведено, что каждое сталинское слово приобретало главенствующее значение для всего народа.
Впоследствии родилась известная крамольная песенка, сочинённая Юзом Алешковским, которая начиналась словами «Товарищ Сталин, вы большой учёный, в языкознании познавший толк…»
Походя разгромив устоявшиеся каноны языкознания, ошельмовав крупнейшего отечественного ученого-востоковеда Н.Я.Марра (1864-1934), которому Вождь приписал все смертные грехи, он внёс «неоценимый» вклад ещё и в философию, сформулировав зависимость надстройки от базиса. Для нас этот экзерсис вылился в новый обязательный предмет «Вопросы языкознания», организацию «проработок» многих известных специалистов и запрещение всех имевшихся учебников и пособий по филологии.
Очень не повезло тем, кто именно в этот период сдавал в печать рукописи или готовил диссертации вне зависимости от тематики, будь то «Пунические войны» или «Опыт работы пионерской организации в г.Урюпинске в годы второй пятилетки». Всюду должны были быть срочно внесены ссылки на бессмертный труд «Марксизм и вопросы языкознания» и указано его значение для разработки данной темы.
Особо пострадал наш преподаватель по японской грамматике М.Ф.Лайне. Он был уже в солидном возрасте и наконец-то завершил свой многолетний труд, который решил оформить как кандидатскую диссертацию. Поскольку обсуждение на кафедре должно было состояться на следующий день после обнародования «гениального» труда, то наивный Михаил Филиппович за неимением времени на перепечатку вычеркнул в нескольких местах фамилию Марра и вписал от руки вместо неё «Сталин».
Подмена была столь очевидной, что на кафедре возник жуткий скандал, и диссертацию отклонили.
Но были и те, кому повезло. Так на всю страну прославился наш декан Гарма Дансаранович Санжеев, написавший Сталину письмо с просьбой пояснить довольно частный вопрос, касавшийся лингвистики. И вдруг все газеты опубликовали на первых полосах короткий ответ Самого, который поблагодарил автора за вопрос и лаконично ответил на него. Это был праздник для всего института.
Впрочем, имя Г.Д.Санжеева осталось надолго в памяти студентов по более частному случаю.
Маршрут трамвая, который шёл от Сокольнического круга к Ростокинскому проезду, перед заводом «Каучук» делал крутой поворот. И вот однажды летом, стоя на открытой площадке трамвая (тогда была такая конструкция вагонов), Гарма Дансаранович, немолодой мужчина отнюдь не богатырского телосложения и с явной монгольской внешностью, видимо о чём-то задумавшись, неожиданно выпал на полном ходу на этом повороте. К счастью, всё обошлось благополучно, но с тех пор это злополучное место называли «Санжеевским поворотом».
В том же 1949 году развернулась гнуснейшая по своей сущности кампания против «космополитизма». Хотя формально речь шла о защите приоритета отечественной науки, по существу был провозглашён государственный антисемитизм. Этой кампании предшествовало зверское убийство великого еврейского артиста С.Михоэлса (за грубую инсценировку якобы автомобильной катастрофы кэгэбэшные начальники получили даже боевые ордена) и разгон Еврейского антифашистского комитета. По всей стране были организованы митинги и выступления, на которых громили «безродных космополитов»: одних изгоняли с работы, других бросали в застенки, третьих вели на плаху. Естественно, что Московский институт востоковедения не стал исключением. Издевательские проработки коснулись вновь Н.И.Конрада и многих других преподавателей с «нерусскими» корнями.
Пресса того периода очень любила указывать подлинные фамилии лиц, которые пользовались псевдонимами. Естественно, что, как правило, в скобках оказывались отнюдь не «арийские» фамилии.
Примерно тогда же начался погром «вейсманистов-морганистов». Инициатором его стал одиозный академик-аграрник Т.Д.Лысенко (1898-1976). Вся «вина» немецкого зоолога Августа Вейсмана (1834-1914) и американского биолога Томаса Ханта Моргана (1866-1945) состояла в том, что они основали генетическую теорию наследственности, которая никак не укладывалась в «концепцию» марксиста-черносотенца, верного друга Вождя. «Вейсманизм-морганизм» был официально объявлен лженаукой, а дальше всё пошло по уже накатанной колее: выступления общественности, коллективные письма, ярость официальной прессы. Благо очень «кстати» оказались и сомнительные фамилии преследуемых учёных.
Эта кампания быстро вышла за рамки чистой науки и охватила всё общество. Сколько же было вновь искалечено человеческих судеб, сколько подлинных учёных было ошельмовано, сколько вреда было нанесено отечественной науке! Была предана анафеме генетика, обезглавлена биология, а кибернетика объявлена вне закона. В стране воцарилась лысенковщина – шаманство ХХ века. С той печальной поры прошло уже три четверти века, а последствия этого черносотенного шабаша можно наблюдать и поныне. Думаю, что причины печального состояния отечественной электроники, информатики и других современных высокотехнологичных наук следует искать в печальных катаклизмах середины прошлого века. О той поре лучше всего живописал Владимир Дудинцев в своей повести «Белые одежды». Не успел он оправиться после «Не хлебом единым», раздолбанной по всем правилам соцреализма, как снова попал под каток критики уже за это произведение.
Апофеозом «охоты на ведьм» стал арест в январе 1953 года видных врачей, обвинённых во вредительстве, за которым по замыслу Сталина должны были последовать новые громкие процессы и депортация всех евреев в Биробиджан.
К счастью, этим планам не суждено было сбыться, ибо Вождь своевременно ушёл в мир иной. На смертном одре ему даже некому было подать стакан воды и оказать помощь. Он помер как одинокий волк, забившийся в свою нору.
Вот в такой атмосфере проходили мои студенческие годы.
О ДРУЗЬЯХ-ТОВАРИЩАХ
Первым хочется назвать уже упоминавшегося Андрюшу Попова. Мы жили неподалёку друг от друга, потом вместе учились в 59-й школе в Староконюшенном переулке, вместе перешли в 411-ю, где осваивали азы японского языка, и вместе поступили в Московский институт востоковедения на японское отделение Дальневосточного факультета.
В отличие от меня, медлительного от природы, Андрюша успевал повсюду, схватывал всё на лету и даже походка у него была какая-то стремительная. Он добился успехов в спорте, точнее, в баскетболе и был одновременно капитаном и тренером институтской сборной команды. Не говоря уж о команде японского отделения, в которую он меня тоже вовлёк на свою голову. Очень редко я радовал его своими успехами.
Учился Андрей хорошо, но спорт отнимал много времени, да и усидчивостью, которую требовало освоение японского языка, он не располагал. Тем не менее, институт А.Попов благополучно окончил, а после пребывания в аспирантуре экономического факультета МГУ его приняли на работу в Совинформбюро, которое впоследствии было преобразовано в Агентство печати новости. Он дважды по несколько лет работал в Японии и, увы, скончался на боевом посту, не достигнув пенсионного возраста.
Мы близко дружили семьями, и наши тёплые отношения естественно продолжили его дочери-близняшки Ира и Катя. Сейчас они уже взрослые дамы, окруженные своими семьями.
Так получилось по жизни, что теснее всего я оказался связан с Лёшей Пушковым. Мы познакомились на первом же курсе, и всегда вместе готовились к экзаменам, которые сдавали на «пятёрки». По натуре он был крепко слаженным, коренастым и не удивительно, что зимой регулярно купался в проруби.
После окончания института, понятно, с красным дипломом А.Пушков остался без работы (как и большинство выпускников!). Потом он как-то устроился инструктором в райком ВЛКСМ, где через несколько лет его утвердили первым секретарём.
С ним произошёл такой случай, о котором он сам рассказывал.
Поздно вечером, проводив свою будущую жену Зину, он прыгнул в последний трамвай (Лёша жил за городом). Пассажиров были единицы, и ему показался очень подозрительным тип, похожий на уголовника. Когда Пушков сошёл, тип выпрыгнул следом за ним. Лёша прибавил шаг, тот — тоже. Лёша побежал, тип за ним. В конце концов он его догнал и повалил на землю. Всё прояснилось, когда «тип» потребовал предъявить документы. Прочитав, что «задержанный» является первым секретарём райкома, «тип» (это был милицейский опер) произнёс: «Вижу физиономия знакомая!»
Со временем А.Пушкова по партийной линии перевели в Совинформбюро и направили на работу в Японию. После возвращения он занимал в Агентстве разные начальственные посты, и я дважды был у него заместителем, а когда он стал директором большого издательства АПН, то пригласил меня на пост главного редактора.
Сейчас, когда Алексея Валерьевича уже нет с нами, могу сказать лишь, что это был исключительно честный, порядочный человек, который приложил много сил для того, чтобы большой коллектив АПН спокойно и плодотворно работал.
На институтской баскетбольной площадке я познакомился с одним однокурсником, который выступал за арабское отделение. Обычно мне поручали «держать» его, поскольку по своему мастерству мы были близки. Но однажды он сделал какой-то невероятный финт и забросил мяч в кольцо. Об этом он сам часто вспоминал.
Мы с ним встречались по разным оказиям, однажды вместе отдыхали дикарями в Гаграх. Судьба развела нас по разным континентам. Потом оказалось, что наши жёны работают в одном здании. Не скажу, что мы часто общались, но каждая встреча проходила очень тепло и могу с полным основанием утверждать, что мы были добрыми друзьями. Хочется привести в качестве обоснования его автограф на подаренной мне книге. Надпись заканчивалась словами «От автора и друга». Но после некоторого раздумья автор решил поменять местами и поставил над словами цифры «2» и «1».
Естественно, мы называли друг друга по имени и на «ты», хотя в последние годы при посторонних я обращался к нему «Евгений Максимович». Да, речь идёт о Примакове. Том самом.
У этого человека было много достоинств, о нём написано множество книг и воспоминаний. Хочу отметить лишь одно качество Максимыча, как его часто называли. Это — талант рассказчика. Он любил и умел рассказывать разные байки и анекдоты с привычным кавказским акцентом. Один пример:
Идёт приём в советском посольстве в Токио. Вокруг Примакова всегда собираются люди.
— Хотите анекдот на японскую тему?
Все, понятно, хотят.
— Японец и чукча спорят, кто кого больше удивит.
Японец говорит:
— Закрой глаза. Я тебе кое-что покажу.
Чукча закрывает глаза, японец подскакивает и с размаху бьёт его.
Проходит минут пять, чукча приходит в себя и спрашивает:
— Что это было?
— Эта штучка называется джиу-джицу!
Теперь очередь чукчи. Он тоже просит японца закрыть глаза и обещает удивить его тоже японской штучкой. Японец закрывает глаза, раздаётся удар и тот теряет сознание. После того, как его с трудом откачали, он задаёт естественный вопрос:
— Что же это было?
— Эта штучка называется карданный вал от «Хонды».
Хочу назвать ещё одно имя своего институтского товарища. Это — Володя Иванов. Он поступал с нами в один год на турецкое отделение, но потом перешёл на вновь открывшееся вьетнамское. Володя на войне был пулемётчиком и закончил её после тяжёлого ранения. До конца дней (а прожил он больше 90 лет) В.Иванов хромал, что не мешало ему быть в молодые годы вратарём институтской команды.
Мы часто проводили время в общих компаниях, за преферансом и на стадионе «Динамо», где он отчаянно болел за «Спартак», что порой приводило к жарким спорам. Впоследствии Владимир Владимирович стал крупным светилом в области вьетнамской филологии и автором большого словаря. Его приглашали переводчиком на самые важные мероприятия и переговоры. Мне он ещё запомнился как талантливый самобытный поэт и очень требовательный редактор.
Вспоминаются имена и других товарищей по институту — японистов Л.Анисимовой, Д.Петрова, С.Харина и Е.Качуры, иранистов Д.Панчехина и С.Мулина, арабистов С.Широяна и К.Гейвандова. Но, увы, куда больше имён не сохранилось в памяти.
Впрочем, об одном институтском товарище хотелось бы рассказать подробнее…
Продолжение следует